В его глазах появился влажный блеск удовольствия, но он быстро погас, и его величество вздохнуло, подобно машине военного корабля, выпускающего отработанный пар.
— Не смею задерживать более ваше величество! — сказал я, поднимаясь со стула.
— Хорошо! — милостиво сказал мне вождь великого народа. — Прощайте. Желаю вам… чего бы пожелать вам наиболее приятного? Н-но, желаю вам ещё раз в жизни видеть Короля!
Он величаво опустил нижнюю губу и милостиво поднял усы. Я принял это за его поклон и отправился в Зоологический сад посмотреть на умных животных…
Иногда, после беседы с человеком, так страстно хочется дружески приласкать собаку, улыбнуться обезьяне, почтительно снять шляпу перед слоном…
…Я долго ходил по улицам Парижа, прежде чем нашёл её. Все, кого я спрашивал — где она живёт? — не могли ответить мне определённо.
Один старик, должно быть, шутя, но почему-то со вздохом — сказал мне, пожав плечами:
— Кто это знает? Когда-то она жила во всей Европе…
— В улице банкиров! — грубо сказал рабочий.
— Идите направо! — говорили другие.
Вокруг меня было шумно и немного неудобно. Всюду на площадях — пушки и солдаты, везде на улицах — рабочие. По обыкновению, принятому за последнее время во всех странах, солдаты стреляли вдоль улиц из ружей, конница, размахивая обнажёнными саблями, наезжала на людей, рабочие бросали в солдат камнями. В душном воздухе седого города нервно дрожала злобная брань, разносились резкие слова команды. Кое-где мостовая была выпачкана кровью; люди с пробитыми черепами, сжимая в бессильной ярости свои кулаки, уходили домой; те, которые уже не могли идти, падали на мостовую, и полицейские гуманно тащили их прочь из-под ног лошадей и солдат. На панелях стояли зрители, перекидываясь замечаниями по поводу деталей этой обычной картины жизни христианского города…
Наконец кто-то сказал мне:
— Франция? Направо, у моста Александра III.
Полицейский участок, в котором она жила, представлял собою довольно старое здание, не поражавшее глаза ни роскошью, ни красотой. У двери, в которую я вошёл, стояли два солдата в штанах, сшитых из красного знамени Свободы. Над дверью уцелели куски какой-то надписи, можно было прочитать только «Сво… ра… б… а…». Это напоминало о своре банкиров, опозоривших страну Беранже и Жорж Занд. Кругом носился запах плесени, гниения и разврата…
Сердце моё сильно билось. Ведь и я, как все революционеры, во дни моей юности любил эту женщину, которая сама умела любить искренно и много, и так красиво могла делать революции…
Любезно улыбаясь, какой-то человек, весь в чёрном, напоминая своими манерами маркиза из дорогих сутенёров, провёл меня в небольшой, полутёмный склеп, где я мог любоваться изяществом стиля модерн современной Франции.
Стены этой комнаты были оклеены разноцветными бумагами русских займов; на полу лежали кожи туземцев из колоний, а на них была артистически вытиснена «Декларация прав человека». Мебель, сделанная из костей народа, погибшего на баррикадах Парижа в битвах за свободу Франции, была обита тёмной материей с вышитым по ней договором о союзе с русским царём. На стенах висели гербы европейских государств, инкрустированные железом по живому мясу людей: бронированный кулак Германии, петля и нагайка России, нищенская сума Италии, герб Испании — чёрная сутана католического попа и две его костлявые руки, жадно вцепившиеся в горло испанца. Тут же был и герб Франции — жирный желудок буржуа, с изжёванной фригийской шапкой внутри его…
Плафон на потолке изображал открытый рот короля Германии, его шестьдесят четыре зуба и грозные усы… На окнах висели тяжёлые гардины. Было темно, как всегда бывает в гостиных женщин бальзаковского возраста, ещё не потерявших надежду пленять мужчин. Густой смешанный запах фальшивой деликатности и духовного разврата кружил голову и стеснял дыхание.
Она вошла и сквозь ресницы взглянула на мою фигуру глазами знатока мужчин.
— Вы говорите по-французски? — спросила она, отвечая на мой поклон жестом актрисы, которая давно уже перестала играть роли королев.
— Нет, сударыня, я говорю только правду! — ответил я.
— Кому это нужно? — спросила она, пожимая плечами. — Кто это слышит? Правда даже в красивых стихах никому не приятна…
Подойдя к окну, она приоткрыла гардину и тотчас же отошла прочь.
— Они всё ещё шумят там, на улице? — сказала она недовольно. — Вот дети! Чего им нужно? Не понимаю! У них есть республика и кабинет министров, какого нет нигде. Один министр был даже социалистом, — разве этого мало для счастья народа?
И, капризно закинув голову назад, она добавила:
— Не правда ли?.. Впрочем, вы пришли говорить…
Она подошла, села рядом со мной и, с фальшивой лаской взглянув в мои глаза, спросила:
— О чём мы будем говорить? О любви? О поэзии? Ах, мой Альфред Мюссэ!.. И мой Леконт-де-Лиль!.. Ростан!.. — Глаза её закатились под лоб, но, встретив зубы немца над головой, она тотчас же опустила их.
Я не мешал ей красиво болтать о поэтах, молча ожидая момента, когда она заговорит о банкирах. Я смотрел на эту женщину, образ которой все рыцари мира ещё недавно носили в сердцах. Её лицо теперь было нездоровым лицом женщины, которая много любила, его живые краски поблекли, стёрлись под тысячами поцелуев. Искусно подведённые глаза беспокойно бегали с предмета на предмет, ресницы устало опускались, прикрывая опухшие веки. Морщины на висках и на шее безмолвно говорили о бурях сердца, а зоб и толстый подбородок — об ожирении его. Она обрюзгла, растолстела, и было ясно, что этой женщине теперь гораздо ближе поэзия желудка, а не великая поэзия души, что грубый зов своей утробы она яснее слышит, чем голос духа правды и свободы, гремевший некогда из уст её по всей земле. От прежней грации и силы её движений осталась только привычная развязность бойкой бабы, торговки на всемирном рынке. И обаяние великой героини на поле битв за счастье людей она теперь противно заменяла кокетством старой дамы — героини бесчисленных амурных приключений.