Я шёл по улицам Парижа, и сердце мое пело гимн Франции, с которой я беседовал в тёмном склепе.
Кто не любил тебя всем сердцем на утре дней своих?
В годы юности, когда душа человека преклоняет колена пред богинями Красоты и Свободы, — светлым храмом этих богинь сердцу казалась лишь ты, о великая Франция!
Франция! Это милое слово звучало для всех, кто честен и смел, как родное имя страстно любимой невесты. Сколько великих дней в прошлом твоём! Твои битвы — лучшие праздники народов, и страдания твои — великие уроки для них.
Сколько красоты и силы было в твоих поисках справедливости, сколько честной крови пролито тобой в битвах ради торжества свободы! Неужели навсегда иссякла эта кровь?
Франция! Ты была колокольней мира, с высоты которой по всей земле разнеслись однажды три удара колокола справедливости, раздались три крика, разбудившие вековой сои народов — Свобода, Равенство, Братство!
Твой сын Вольтер, человек с лицом дьявола, всю жизнь, как титан, боролся с пошлостью. Крепок был яд его мудрого смеха! Даже попы, которые сожрали тысячи книг, не портя своего желудка, отравлялись насмерть одной страницей Вольтера, даже королей, защитников лжи, он заставлял уважать правду. Велика была сила и смелость его ударов по лицу лжи. Франция! Ты должна пожалеть, что его уже нет: он теперь дал бы тебе пощёчину. Не обижайся! Пощёчина такого великого сына, как он, — это честь для такой продажной матери, как ты…
Твой сын Гюго — один из крупнейших алмазов венца твоей славы. Трибун и поэт, он гремел над миром подобно урагану, возбуждая к жизни всё, что есть прекрасного в душе человека. Он всюду создавал героев и создавал их своими книгами не менее, чем ты сама, за всё то время, когда ты, Франция, шла впереди народов со знаменем свободы в руке, с весёлой улыбкой на прекрасном лице, с надеждой на победу правды и добра в честных глазах. Он учил всех людей любить жизнь, красоту, правду и Францию. Хорошо для тебя, что он мёртв теперь, — живой, он не простил бы подлости даже Франции, которую любил, как юноша, даже тогда, когда его волосы стали белыми…
Флобер — жрец красоты, эллин девятнадцатого века, научивший писателей всех стран уважать силу пера, понимать красоту его, он, волшебник слова, объективный, как солнце, освещавший грязь улицы и дорогие кружева одинаково ярким светом, — даже Флобер, для которого правда была в красоте и красота в правде, не простил бы тебе твоей жадности, отвернулся бы от тебя с презрением!
И все лучшие дети твои — не с тобой. Со стыдом за тебя, содержанка банкиров, опустили они честные глаза свои, чтобы не видеть жирного лица твоего. Ты стала противной торговкой. Те, которые учились у тебя умирать за честь и свободу, — теперь не поймут тебя и с болью в душе отвернутся от тебя.
Франция! Жадность к золоту опозорила тебя, связь с банкирами развратила честную душу твою, залила грязью и пошлостью огонь её.
И вот ты, мать Свободы, ты, Жанна д’Арк, дала силу животным для того, чтобы они ещё раз попытались раздавить людей.
Великая Франция, когда-то бывшая культурным вождём мира, понимаешь ли ты всю гнусность своего деяния?
Твоя продажная рука на время закрыла путь к свободе и культуре для целой страны. И если даже это время будет только одним днём — твоё преступление не станет от этого меньше. Но ты остановила движение к свободе не на один день. Твоим золотом — прольётся снова кровь русского народа.
Пусть эта кровь окрасит в красный цвет вечного стыда истасканные щёки твоего лживого лица.
Возлюбленная моя!
Прими и мой плевок крови и желчи в глаза твои!
…В Царском Селе принимают не очень ласково, но оригинально.
Как только я вошёл, меня окружила толпа жандармов, и руки их тотчас же с настойчивой пытливостью начали путешествовать по пустыням моих карманов.
— Господа! — любезно сказал я им, — я знал, куда иду, и не взял с собой ни копейки!..
Но они не обратили на эти слова ни малейшего внимания, продолжая ощупывать моё платье, обувь, волосы, заглядывая мне в рот и всюду, куда может достигнуть глаз человеческий. Приёмная, в которой происходило это исследование, была убрана просто, но со вкусом: у каждого окна стоял пулемёт, дулом на улицу, перед дверью — скорострельная пушка, у стен — стойки с ружьями. Обыскивали артистически, видно было, что люди занимаются делом не только знакомым, но и любимым. Я вертелся в их руках, как мяч. Наконец, один из них отступил от меня шага на три в сторону, окинул мою фигуру взглядом и скомандовал мне:
— Раздевайтесь!
— То есть — как? — спросил я.
— Совершенно! — категорически заявил он.
— Благодарю вас! — сказал я. — Если вы хотите меня мыть — это лишнее, я брал сегодня ванну…
— Без шуток! — повторил он, прицеливаясь мне в голову из револьвера. Это нисколько не удивило его товарищей, напротив, — они тотчас же бросились на меня и в один миг сняли с моего тела платье, точно кожу с апельсина. Начальник их снова молча и тщательно осмотрел моё тело и, когда, наконец, все убедились, что со мной нет бомбы и я обладаю шеей, вполне удобной для того, чтобы повесить меня, — сказали мне:
— Идите!
— А… одеться — можно?..
— Не нужно!
— Но, позвольте…
— Не рассуждать! Марш!
Двое из них, обнажив сабли, встали у меня с боков, третий пошёл сзади, держа револьвер на уровне моего затылка. И мы молча пошли по залам дворца.
В каждом из них сидели и стояли люди, вооружённые от пяток до зубов. Картина моего шествия была, видимо, привычной для них, — только один, облизывая губы, спросил у моих спутников: