— Имеют право! — глухо сказал Яковлев.
— Ах вы, мать…
Малов быстро вскинул ружьё к плечу, раздался сухой треск, — раз, два. Лицо солдата было бледно, ружьё в его руках дрожало, и штык рыл воздух. Рыжий солдат тоже приложился и, прислушиваясь, замер.
— Э, сволочь! — тихо сказал Яковлев, подбивая ствол ударом руки кверху. Раздался ещё выстрел. Рыжий быстро опустил ружьё и тряхнул Малова, схватив его за плечо.
— Перестань, ты…
Малов закачался на ногах и, видя, что все товарищи спокойны, смущённо заговорил:
— Ну и наро-од! Православного человека, солдата престолу-отечеству, — из окошка стрелять, а?
— Трус! Почудилось тебе, — раздражённо сказал рыжий.
Малов завертелся, махая рукой.
— Ничего не почудилось! И не трус. Кому же охота помирать? — забормотал он, ковыряя пальцем замок ружья.
— Сами себя боитесь, — усмехаясь, молвил Яковлев.
Замолчали. И все четверо неподвижно смотрели на груду красных углей у своих ног.
— Ну? — сказал рыжий. — Не самому же мне идти за дровами. Яковлев, ступай…
Яковлев молча сунул ружьё Семёну и, не торопясь, пошёл. Малов взглянул вслед ему, погладил ствол ружья левой рукой, потом поправил фуражку и сказал:
— Один он не снесёт всего, сколько я наломал, конечно!
И тоже шагнул прочь от костра, держа ружьё на плече. Но сейчас же обернулся и радостно объявил:
— Я там целую лавочку расковырял, ей-богу!
У костра остались две свинцовые фигуры и следили, как уголья одевались серым пеплом. Семён погладил рукавом шинели ствол ружья, тихонько кашлянул и спросил:
— Михаил Евсеич! Видит всё это бог?
Рыжий солдат долго шевелил усами, прежде чем глухо и уверенно ответил:
— Бог — должен всё видеть, такая есть его обязанность…
Потом он потёр подбородок и, тряхнув головой, продолжал с упрёком:
— А Яковлев — напрасно это! Обижать меня не за что! Али я хуже других, а?
Они снова замолчали. Там, во тьме, скрипели и хлопали о землю доски. Семён поднял голову, посмотрел в небо, чёрное, холодное, всё во власти тьмы…
Солдат вздохнул и грустно, тихо сказал:
— А может, и нет бога…
Рыжий солдат, тяжело подняв на него глаза, грубо крикнул:
— Не ври!
И начал сгребать уголья в кучу сапогом. Но скоро оставил это, не окончив, оглянулся вокруг и, шевеля усами, хрипло проговорил:
— Надо понять — человек я или нет? Это надо понять, а потом уж…
Он замолчал, закусил усы и снова крепко потер подбородок.
Семён взглянул на него, опустил глаза и осторожно, тихонько, но упрямо заявил:
— Однако другие говорят — нет его…
Рыжий не ответил.
Становилось всё холоднее. Снег перестал падать, и, должно быть, от этого тьма стала неподвижнее и гуще.
Вдали дрожал какой-то странный звук, неуловимый, точно тень…
…Вера вышла на опушку леса — узкая тропа потерялась, незаметно сползая по крутому обрыву в круглую котловину.
Омут, в золотых лучах заката, был подобен чаше, полной тёмно-красного вина. Молодые сосны — точно медные струны исполинской арфы; их крепкий запах сытно напоил воздух и ощущался в нём ясно, как звук. В стройной неподвижности стволов, в живом блеске янтарных капель смолы на красноватой коре чувствовалось тугое напряжение роста; сочно-зелёные лапы ветвей тихо качались, их отражения гладили зеркало омута; был слышен дремотный шорох хвои, стучал дятел, в кустах у плотины пели малиновки, и где-то звенел ручей.
Над чёрным хаосом обугленных развалин мельницы курился прозрачный, синий дым, разбросанно торчали брёвна, доски, на грудах кирпича и угля сверкали куски стёкол, и что-то удивлённое мелькало в их разноцветном блеске. Щедро облитая горячим солнцем, ласково окутанная сизыми дымами, мельница жила тихо угасавшею жизнью, печальной и странно красивой. И всё вокруг мягко краснело, одетое в парчовые тени, в огненные пятна тусклого золота, всё было насыщено задумчивой, спокойной песнью весны и жизни, — вечер был красив, как влюблённый юноша.
На плотине, свесив ноги, сдвинув фуражку на затылок, сидел солдат в белой рубахе, с удилищем в руках; он наклонился над водой, точно готовясь прыгнуть в неё. Длинный, гибкий прут ежеминутно рассекал воздух, взлетая кверху, солдат смешно размахивал руками, пятки его глухо стучали по сырым брёвнам плотины, — резко белый и суетливый, он был лишним в тихой гармонии красок вечера.
Неприязненно сдвинув брови, Вера напомнила себе: «Бил мужиков».
Но это не вызвало в ней того чувства, которое она должна была бы испытывать к солдату.
«Если подойти к нему, он, наверное, скажет дерзость», — лениво подумала девушка и, сорвав бархатный лист буковицы, погладила им щёку. В следующую минуту она спускалась вниз, черпая ботинками мелкий песок.
— Вот так караси, барышня! — крикнул солдат навстречу ей. — Глядите-ка!
Поднял левой рукой ведро и протянул Вере.
В мутной воде бились толстые, золотые рыбы с глупыми мордами, мелькали удивлённые круглые глаза. Вера, улыбаясь, наклонилась над ведром, рыба метнулась и обрызгала ей лицо и грудь водою, а солдат засмеялся.
— Здоровенные звери!
Снова закинул удочку, наклонился над омутом, поднял левую руку вверх и замер, полуоткрыв рот. Лицо у него было пухлое, круглое, карие глаза светились добродушно, весело, верхняя губа — вздёрнута, и светлые усы на ней росли неровными пучками. Над головой его толклись комары, они садились на шею, на щёки, на нос — солдат мотал головою, как лошадь, кривил губы, старался согнать комаров сильной струёй свистящего дыхания, а левую руку всё время неподвижно держал в воздухе.