— И, конечно, бывает, верно вы сказали, ты идёшь усмирять бунт, а дома у тебя — свои бунтуют! У нас в третьей роте саратовский солдатик чуть не помешался в уме — он человека заколол во время бунта, а дома у него старшего брата в каторгу заслали, а младшего засекли, умер, тоже за бунт, — вот вам! Ты бьёшь здесь, а твоих — дома, и везде — солдаты! Казаки тоже, ну, казак — он чужой, не русский, дома у него бунта нет, он — другой жизни. А нашему брату каково? Сечёшь человека, и думаешь — может, отца твоего теперь тоже секут? Чай, и мы люди, барышня, а вы вините нас, дескать — звери, — Ну, господи же! Уж какой закон, если русский русского бьёт насмерть! За это в тюрьму садят. Конечно, народ озлился, помещиков жгёт, и это непорядок, а — однако земли-то мужику надобно!?
Слова сыпались из его рта торопливо, он мигал глазами, точно ослеплённый, оглядывался по сторонам, махая правой рукой, и топтался на месте, похожий на пойманную рыбу.
— Вот приду я домой, — говорил он, — а к чему приду? Земли у нас с братом три с половиной — как обернёшься с ней? У брата двое ребят. Да, скажем, я женюсь, тоже и дети — чего будет?
Всё, что он говорил, казалось Вере эгоизмом мужика и глупостью солдата, она слушала холодно, искала в его словах звуки искренней скорби человека, не находила их, и в ней росло чувство недовольства собой.
«Ну — разбудила я в нём крестьянина, какой же в этом смысл?» — с досадой спросила она себя.
А солдат всё говорил, быстро перескакивая с одного на другое, и было трудно следить за его бессвязною речью.
В лесу родился протяжный, печальный звук.
— Кто-то идёт, — сказала Вера, вставая. Солдат замолчал, поднял голову и, глядя в небо, стал слушать.
Лес был наполнен тенями ночи, они смотрели на плотину и воду омута сквозь ветви сосен уже чёрные, но ещё боялись выйти на открытое пространство.
— Это Авдеев поёт, — сказал солдат тихонько. Мягкий голос выбивался из леса и задумчиво плыл в тишине.
— Хорошая песня, — молвил солдат, — Авдеев у нас в роте первый по голосу, только он невесёлый. Вот вы ему скажите — он понимает…
Вере хотелось уйти, но она почувствовала, что это будет неловко, и села снова на бревно, усталая и недовольная собой.
Э-эх, да по но-очам она…
Солдат снова вскинул голову, закрыл глаза, неожиданно, вполголоса подхватил замиравшие звуки песни:
Ма-атушка моя родная-а…
И, улыбаясь, заметил:
— И я тоже люблю песни петь…
А из лесу ему ответили грустно и безнадёжно:
В поле выходила, ждала-ожидала…
Покачивая головой, солдат одним дыханием протяжно вывел:
Эх, да ожидала сына беглого домой…
На гладкой воде омута появился чуть заметный белый серп луны и гордо засверкала большая звезда.
С конца плотины крикнули:
— Эй, Шамов!
— Эй! — отозвался солдат.
Засунув руки в карманы, медленно шёл высокий, серый человек. Вера, не видя его лица, чувствовала чужой взгляд, догадывалась о первой мысли идущего при виде её, и эта мысль была обидна ей.
— Много наловил?
— Много…
— А кто это с тобой?
— Учительша. Вот, браток…
— Здравствуйте! — сказал Авдеев, прикладывая руку к фуражке.
Вера кивнула головой, — мягкий голос прозвучал небрежно и неласково.
Плотная стена сосен медленно подвигалась на плотину, уступая напору теней, а сзади, с другого берега, веяло холодом. Вместе с тьмою сгущалась и тишина, тёплый воздух становился влажным, затруднял дыхание, сердце билось тяжело, жуткая неловкость обнимала тело. Быстро, негромко и точно жалуясь товарищу, Шамов говорил, указывая рукой на Веру:
— Вот, видишь ты, подошла она ко мне и попрекает: вы, говорит, зачем людей бьёте…
— Угу, — неопределённо буркнул Авдеев, присел на корточки и, засучив рукав рубахи, сунул руку в ведро с рыбой.
— Али, говорит, не видите, обманывают вас, солдат-пехоту? — обиженно рассказывал Шамов. Голос его жужжал всё тише и опутывал девушку предчувствием опасности.
— Речи — известные, — хмуро сказал Авдеев, выпрямился, осмотрел Веру с ног до головы, вытирая мокрые руки о свои шаровары так, точно готовился драться.
Она почувствовала, что в голове у неё всё спуталось и она не может понять, как нужно говорить с этим человеком. В его тёмном лице без усов, с большим носом и резко очерченными скулами, было что-то птичье и хищное. Высокий, с маленькой головой на тонкой шее и большим лбом, из-под которого холодно смотрели синие, недобрые глаза, — этот солдат казался стариком.
— Речи известные, — повторил он, и Вера видела усмешку на его лице. Он закашлялся, вздохнул.
— Вот так, брат Шамов, нас, дураков, и обрабатывают…
— Что вы хотите сказать? — спросила Вера. Она ждала, что вопрос её прозвучит вызывающе и строго, но. это не вышло у неё. Почему-то задрожали ноги, девушка едва сдержала желание уйти прочь от солдат.
Авдеев опустил голову, харкнул и плюнул под ноги себе.
— Это я не вам говорю, а вот ему, товарищу, — ответил он, не взглянув на Веру, и продолжал: — Наговорят солдату обидного, заденут за сердце, намутят голову, и человек погибнет, сделавшись как пьяный. Крови дать чужим речам он не может, дружбы им не находит, грызут они ему сердце, бередят немую душу, — коли он только запьёт, забуянит с этого, то — ладно! Кончается дело карцером или переводом в штрафные. А бывает, что с таких речей начнёт человек сам говорить с товарищами что-то, — тут уж его засадят на суд, а то и без суда — в дисциплинарный. Значит, погибнет человек за чужое слово. И даже — ты знаешь — расстреливали нашего брата за бунты, а кто к бунту подбивал — где они? Они — бегают, прячутся…