Его речь, негромкая, холодная и ровная, вызвала у девушки спутанное чувство благодарности и недоверия к солдату, почему-то сконфузила её и как будто возвратила ей часть утраченной надежды на победу. Его неожиданная помощь немного задела самолюбие и приподняла подавленную страхом веру в людей и в себя.
Из-за плеча Авдеева она видела недовольные, хмурые лица солдат. Исаев широко расставил ноги, его густые брови сошлись над переносицей, губы были плотно сжаты, и пальцы правой руки, сунутой за пояс, нерешительно шевелились.
— Что она может знать? — спросил он угрюмо.
Авдеев сказал:
— А вот — послушаем.
Отодвинулся в сторону и сухо предложил Вере:
— Говорите…
Она оглянула солдат и заговорила мягче, стараясь сказать свои мысли просто, поняв, что нужно поставить себя на одну плоскость с этими людьми и тогда, может быть, они отдадутся доверчиво и полно ее воле. Говорила, постепенно сама поддаваясь влиянию печали и горечи, которыми пропитана жизнь людей, влиянию обид и унижений, которыми, с такой жестокой щедростью, люди награждают друг друга. Теперь, когда она сама была испугана и обижена, люди стали как будто понятнее, менее страшны, и она внутренне подходила к ним, принося с собою уже не гнев и отвращение, а сознание общности несчастия, равенства горя для всех — и для неё среди них, — горя одинаково позорного и тяжёлого.
«Надо всё сказать, что знаю! — грустно посоветовала она себе. — Наверное — последний раз говорю…»
Но скоро посторонние мысли оставили её, она вся погрузилась в созерцание картин печальной жизни, ей казалось, что она быстро стареет под тяжестью их, — сама впервые, с такой полнотой, почувствовала унизительное положение людей и ясную необходимость для всех вырваться из плена разрушающих душу и тело тугих петель огромной сети жадности, животной злобы и лжи.
— Насчёт деревни — верно! — пробормотал кто-то. Вера узнала угрюмый голос грязного солдата.
Были минуты, когда она забывала о слушателях, говоря как бы для себя самой, спрашивая себя и отвечая, проверяла то, что видела, тем, что читала в книгах, и порою останавливалась, поражённая оскорбительными противоречиями жизни с простейшими требованиями справедливости, и снова говорила, страстно протестуя, опровергая, доказывая, вся охваченная чувством гнева, обиды и тоски.
В одну из таких минут невольного молчания она взглянула на солдат — все они смотрели в разные стороны и показались ей теперь более людьми, чем раньше. Видимо, каждый из них грустно думал о чём-то своём, только Шамов упорно следил за нею широко открытыми глазами. Как сквозь мелкий дождь осени или густой туман, она видела перед собою тела людей, брошенные на землю, — они все стали меньше, казалось Вере. Исаев, слушая, качал головой, точно вол в ярме; он смотрел на свою руку, шевеля пальцами, и порою густо и неразумно мычал:
— Конечно… Это так!
А рыжий солдат лёг на бок, положил руку под голову, срывая губами листья с ветки ивы, жевал их, морщился и вдруг быстро изменял позу, точно обожжённый или испуганный, вскидываясь всем телом.
— Не возись ты, Михайло! — заметил ему Шамов.
— Ступай к чертям! — тихонько пробормотал рыжий. Кто-то глубоко и тяжело охнул, а в глазах Авдеева разгорался тёмный огонь, и лицо его ещё более похудело.
Вера чувствовала общее внимание к ней, но теперь это не обрадовало её. И она снова надолго потеряла солдат, перестала их видеть каждого отдельно — перед нею стояло чьё-то одно тёмное, задумчивое, недоумевающее лицо, оно молча слушало и не спорило с волей, подчинявшей его. Она пьянела от возбуждения, ей было теперь одинаково чуждо всё, кроме жаркого желания исчерпать до конца впечатления жизни, возмущение ими, сказать всю правду, известную ей, посеять её глубоко, навсегда, для вечного роста. Никогда ещё мысли её не были для неё так велики, ценны и красивы, как в этот момент, теперь она любила их с необычайной страстью, и это чувство с одинаковой силой насыщало её душу и тело горячими волнами гордого сознания своей человеческой ценности — сознания силы противостоять растлевающему влиянию мёртвых и уже гниющих форм жизни и способности строить новое, живое, радостное.
Народ встал перед нею, как бесконечная энергия, как первоначальный хаос, и ей казалось, что она, одухотворяя его, создает новый мир разума и красоты.
— В народе — все начала, в его силе все возможности, его трудом кормится вся жизнь, и ему принадлежит право распределять труд свой по справедливости! И мы до той поры будем несчастны, пока народ не почувствует своё право быть владыкою труда своего…
— Верно! — глухо сказал Авдеев, вдруг вскакивая на ноги. — Разве не верно это, братцы? Умертвляют нас, губят и душу и тело… Учат — убивай людей храбро! За что? За несогласие с порядками жизни. Вредной силе служим мы — верно! Не за ту силу должны мы храбро стоять, которая одолела всех и питается живым мясом человеческим, — за свободную жизнь на свободной земле надо нам бороться! Пришло время, которое требует — вставай, человек, чтобы оказались на земле все, как один, — добрые люди, а не звери друг против друга!
Его лицо потемнело, он так странно качался на ногах, точно его толкало изнутри, голос у него охрип, и солдат вдруг глухо закашлял, широко раскрыв горящие глаза.
Тревожное, но приятное чувство, близкое к радости, постепенно овладевало Верой, от усталости у нее кружилась голова.
— Погоди, Авдеев, — попросил грязный солдат, — пускай она ещё поговорит…
Вера улыбнулась ему.